Явно взволнованный, Цуй Цзинчунь заговорил:
— Я не могу согласиться с твоим образом действий. Ты создаешь белый террор, идешь вразрез с курсом партии!
Тонкие брови Цзя Дачжэня полезли на лоб. Зловещим тоном он спросил:
— Ты за кого заступаешься? Тебе не понятно, что речь идет о классовой борьбе? Может, тебе она претит?
— Нельзя вести классовую борьбу с помощью шантажа и запугивания! Ты посмотри, до чего люди дошли — самих себя боятся!
— Дорогой товарищ Цуй, мне кажется, надо разобраться, на чьей стороне твои чувства. Подумай только, что ты говоришь! Кому выгодны твои слова? И какие люди боятся самих себя? Боятся те, кто чувствует за собой вину.
Всегда сдержанный и спокойный, Цуй Цзинчунь впервые предстал в другом облике: слова Цзя Дачжэня так возмутили его, что у него задвигался подбородок, задрожали руки, в стеклах очков заплясали лучи света, падавшего через дверь в конце коридора.
— Я пошел к руководству. У тебя левый уклон! Ультралевый!
— Цуй, подожди, подожди! — закричал Чжао Чан, надеясь остановить заведующего сектором.
Но Цзя Дачжэнь схватил его за руку:
— Пусть себе идет, не обращай внимания! Руководство его не поддержит. Когда идет кампания, ни один руководитель не посмеет препятствовать ее развертыванию. Напрасно время потратит! Ничего, сперва вытащу У Чжунъи, а потом и с ним рассчитаюсь.
17
В одиннадцать утра У Чжунъи с поникшей головой поднимался по высокой цементной лестнице заднего корпуса, только что доведенной до идеальной чистоты с помощью древесных опилок. Медленно переступая со ступени на ступень, он добрался до третьего этажа.
Там стояла тишина. Вдоль южной стороны широкого коридора шел ряд закрытых дверей, ничем не отличавшихся друг от друга. В этих кабинетах обычно никто не работал: там хранились редкие издания, старая периодика, свалены поломанная мебель и нуждавшиеся в починке книжные полки, праздничное оформление — разноцветные фонари, флажки и портреты, покрывшиеся пылью предметы старины и вообще всякая рухлядь.









