Вышел какой-то очень известный артист, стал читать рассказ, но Марк едва взглянул на сцену, фамилию артиста не вспомнил и чтó он там художественно декламирует, не понимал. Плечо Насти касалось его груди. Меж длинных прядей высовывалось маленькое ухо. Он и не подозревал, что уши бывают такие красивые.
Наклонился Сова, шепнул:
– Ëп, у меня от ее бэксайда торчок. Если не перестанет ерзать, щас в штану спущу.
Марк уставился на него с ужасом.
Шепнул в невозможно прекрасное ухо:
— Тебе неудобно. Я на пол пересяду.
Блеснул скошенный глаз, трепыхнулись ресницы.
— Спасибо.
Когда Марк спустился на пол, две руки легли ему на плечи, прижали спину к ее коленям.
— Обопрись.
Одна рука осталась, пальцы рассеянно касались воротника. Невыносимо хотелось задрать голову, посмотреть на Настю снизу вверх. Но нужен был повод. Пусть скажет что-нибудь, тогда можно.
Он сидел и ждал, чтения по-прежнему не слышал. Только отдельные слова. «Лабай», «кочумай», «соло на дуде». Кажется, рассказ был про музыкантов.
Сова раз что-то шепнул, Настя шикнула: тссс.
Подумалось: сидеть бы так, прижимаясь спиной к ее коленям, и ничего больше не нужно.
— Смена караула, — объявила Настя, когда все захлопали и к микрофону опять вышел Гривас. — Савва — в партер, Марк — в бельэтаж.
Поменялись.
Стало хуже, намного. Теперь Богоявленский опирался на ее колени. Сполз, затылком прислонился. И ему она тоже руку на плечо положила!
Марк отвернулся, чтобы этого не видеть.
— Ну а теперь перестаю мучить молодежь своим творчеством. Оцените мой гуманизм, мальчики и девочки.
Тощий длиннобородый дядя, сильно немолодой, но с хайром, как у Леннона, взмахнул сверкающим саксофоном и пробасил в микрофон:
— Ну, для разгону…
И заиграл что-то тягучее, обволакивающее.









