Заметил он скоро только одно то, как рыжий детина, в лицо которого смотрел Вадим, словно на одном этом лице в эту минуту для него все в мире сосредоточилось, выпрямился, поднял голову и взглянул на Вадима, равняя винтовку возле носка сапога. Это была команда на смирно, которой Вадим не слыхал и даже по движению солдата не понял, что это была она…
Ну и не стало солдата… А кругом соловьи пели.
Утро было майское, нежное, свежее, с прохладой, с птичьим щебетом, и в чьей-то полевой сумке красовались нежные голубые цветы сон-травы и желтые сережки лесных баранчиков.
Время ли уж было такое, фронтовые ли обстоятельства понуждали к тому, только, как ни старался Баблоев облегчить участь Кушнарева, Кушнарева судили за агитацию на поражение.
Две недели после того, как увели Вадима, Головачев пребывал в совершенном спокойствии. Но когда прошли эти две недели, и Вадима привели в штаб, и совсем случайно от кого-то он узнал, что грозит Кушнареву, то сразу поник. Никому он и вида не показал, что у него защемило под сердцем. Сам же ночь не спал, отупело повторяя: «Как же так?»
И в эту ночь впервые в жизни сдавило ему так голову, что он почувствовал — не поверхностью своего мозга думает он, а все ушло куда-то глубже.
Лежа на своем месте в землянке в ночь тоже беспокойную перед расстрелом Кушнарева, потому что немцы обстреливали из дальнобойных наши тылы, он, почти разбитый, лежал и слушал в себе эти голоса. «Смерть? — спрашивал один голос. — Ты хотел его смерти?» — «Пошел к черту, — отвечал другой.
До утра, покуда не пришел комроты и не сообщил, что и Головачева выделили представителем идти на поле за Гореловку, метались в нем, мутили и терзали его эти голоса. А как пришел комроты и сказал, Головачев встал, оделся и вышел в траншею, чувствуя внутренний озноб и какую-то голую тоску.









