Зверь же с треском рвал пастью овсяные колосья, громко чавкал и пока что ничего не слышал и не чуял — должно быть, истосковался на ягодах по белковому, хлебному корму. Или просто глуховат был от старости.
— Шиссен. — Я еще раз толкнул его в плечо и понял, что сделал это зря.
Карабин у него был заряжен, следовало только свернуть почти бесшумный предохранитель, нажать шнеллер, положить упитанный пальчик на спусковой крючок — и всю жизнь гордись трофеем! Немец же попытался передернуть затвор, и я едва удержал его прыгающую мокрую и скользкую руку — малейший механический звук и зверь в два прыжка уйдет в лес.
— Шиссен! — в ухо пробубнил я. — Фойер!
Пусть выстрелит! Все равно промажет, и зверь не уедет в Германию!
Он в ужасе покосился на меня — я увидел глаза безумца, на мгновение ослабил руку, и доктор все-таки клацнул затвором, выбросив патрон из патронника.
Медведь, словно черный шар, дважды подпрыгнул, не касаясь земли, и в мгновение пропал в густом опушечном подлеске. Немец все еще трясся, дышал и хлопал глазами, пялясь на пустое поле. Зверь был перед глазами всего около минуты, и от этого, должно быть, доктору теперь казалось, что «гроссфатер» ему привиделся.
"От расстройства у доктора развился аппетит, и он с моего молчаливого согласия молотил свои вонькие колбаски, закусывал их ломтиками ветчины, нарезая ее острейшим золингеновским ножом, и выпил одну за одной банок шесть пива. И какой гад — хоть бы что-нибудь предложил своему «егерю»! Было понятно, что охоты сегодня уже не будет — дважды такое счастье не подваливает, однако светлого времени оставалось еще часа полтора, и я решил сидеть дотемна, чтоб не было потом лишних разговоров, что я до срока снял немца с лабаза и не дал ему поохотиться.
— Пи-пи. — Фразу по немецки, что-то о мочевом пузыре и снова: — Пи-пи.
Я сделал зверское лицо и конкретно поднес кулак к носу — стоит сделать пи-пи с лабаза и можно дня три на это поле не приходить.









