У него язык чесался сказать это еще во время разговора с Грегоровичем, но Богдан заболтал его, закрутил, точно уличный фокусник доверчивого зеваку, взмахнул синим плащом, отвлекая внимание, и запорошил глаза своими историями.
Но Олеся-то вот она. И без всякого синего плаща.
– Ваш Бантышев под дулом пистолета все это проделывает? – со всем доступным ему сарказмом осведомился Сергей. – Или все ж таки добровольно?
– Добровольно, – пожала плечами Олеся. – А что это меняет? И для него, и для всех остальных?
Бабкин уставился на нее изумленно. То есть как это – что меняет?
– Так пусть они соскочат, эти ваши страдальцы и работоголики! – предложил он.
Олеся с минуту смотрела на него, широко раскрыв глаза, а потом расхохоталась. Смеялась она заливисто и заразительно, так что даже Илюшин улыбнулся. Сергей метнул в него негодующий взгляд.
– Милый ты мой, голубчик ты мой ласковый! – запела Олеся, отсмеявшись и вытирая слезы. – Куда ж они соскочат? В кювет?
– А других вариантов, кроме кювета, нет?
Сергей не на шутку завелся. Да что это они ему рассказывают о тяжкой доле поп-идолов! Нашлись мученики!
Как большинству людей, далеких от творческих профессий, рабочий день какого-нибудь Грегоровича представлялся Сергею так.
При всей смехотворности эта вульгарная картинка имела сладкий привкус правдоподобия. На нее хотелось польститься – и поверить. Она давала возможность безнаказанно презирать Богдана и ему подобных. Видеть в них картонных дергунчиков, не заслуживающих ни сочувствия, ни жалости, ни уважения. А значит, считать себя лучше. Правильнее. Порядочнее.
То, что четыре пятых жизни того же Грегоровича – это пот, боль и трудовая пахота, Сергей начал понимать только здесь.
– Вот послушай, – предложила Олеся. – Как тебе такой расклад? У Пьера Лемана в штате человек пятьдесят.









