А сейчас февраль, конец февраля — время веселой Масленицы с ее играми, тонкими кружевными блинами, поездками в гости, питием рябиновой наливочки, катанием на тройках с бубенцами под дугой, развевающимися лентами, вплетенными в гривы лошадей, балаганы, ярмарки, потехи и в конце Масленой недели как ее завершение и преддверие Великого поста — Прощеное воскресенье, когда все у всех просят прощения за невольные и нарочно нанесенные обиды и с лёгкими слезами умиления получают его. Хорошо было просить прощения в кругу своих родных — вроде как справил необременительную процедуру, выполнил ни к чему не обязывающий долг.
А если просить, то как? Выйдя на площадь с непокрытой головой, преклонить колена, целовать крест…
Николай Александрович даже передернул плечами, отгоняя от себя дурные мысли — придет же такое в голову: просить прощения царю у своего народа! Рассказать кому — засмеют! Хотя что засмеют! Сама мысль просить прощения показалась крамольной, дикой, противоестественной, сумасшедшей! Представился на минутку Родзянко, человек нелюбимый, можно сказать, ненавистный, большеухий, очень коротко стриженный, как каторжник, с блестящими залысинами широкого выпуклого лба, черно-седой короткой бородкой и усами, торчащими щеткой над презрительно сжатыми губами, с пристальным взглядом внимательных глаз под припухшими веками.
Дурак князь Волконский, шаркая лаковыми туфлями по паркету, изгибался угодливо, заглядывал в глаза, ловя ускользающий взгляд обожаемого монарха, лепетал подобострастно:
— Война одним концом бьет, другим голубит… С наступлением войны всякие разговоры о революции замолкнут.
Вот и приголубила — кругом красные флаги, рабочие демонстрации, солдатские комитеты. Все они, проклятые шаркуны паркетные и пустобрехи, лизоблюды дворцовые, довели его до края!
Николай Александрович отошел от окна, снова опустился в кресло, посасывая потухшую папиросу. Досадливо отбросил ее в хрустальную пепельницу — сознаваться, даже мысленно, самому себе в собственной виновности в происходящем в стране он не был намерен.










