Стоял на комоде, потом сгинул вместе с изрядной половиной семьи – привычная присказка рутинных трагедий моего народа в середине двадцатого века.
Но между тем утром, когда моя восемнадцатилетняя бабка Рахиль, ещё не вытанцеванная моим дедом Сэндером, сидела на стуле и послушно смотрела туда, куда просил смотреть её художник (на угол зеркала, где солнечный луч высекал снопы радужных игл), – так вот, между тем утром и бездной войны, эвакуации, нищеты и убожества послевоенной советской жизни произошло, как выясняется, кое-что ещё.
Однажды, припомнила мама, классе в пятом она вернулась из школы, и в комнате за круглым столом сидела её мать Рахиль, а напротив – какой-то дяденька, торопливо вытиравший обеими ладонями лицо.
– Думаю, это он и был. Из Харькова приехал, перед своей свадьбой, – в последний раз на неё поглядеть. А не женился-то прикинь сколько лет!
– Художник?! – ахаю я.
– Да какой художник, – отмахивается мама.
– Ну, пальто ж её – роскошное, шевиотовое, воротник норковый… ах ты, господи, ведь это он ей привёз, а? Я ведь теперь только поняла: привёз тогда ей в подарок. Ну как же! Откуда ещё могло такое у нас взяться? Она, конечно, деду-то легенду сочинила – это ей раз плюнуть было.
Как же такого не помнить, когда бабкино пальто – действительно роскошное, сшитое по каким-то заграничным лекалам – сопровождало чуть не половину моей жизни. Вернее, прожив без меня половину своей жизни, оно словно бы догнало меня на середине собственного пути, и далее мы существовали рядом. Сначала много лет его носила бабка – тогда ещё высокая, статная… И шоколадного цвета шевиот облегал её фигуру так зазывно, что… (Тут опять мама: «Да на неё оборачивались!» Я: «Ты говорила – на пляже оборачивались».
Короче, бабка носила пальто до войны, и в эвакуацию – вернее, в три эвакуации – на Кавказ, в Казахстан и, наконец, в Ташкент – пальто с собой потащила и, что удивительней всего, сохранила. Не продала, не обменяла на продукты даже в самые тяжёлые военные зимы.










