Да еще освежуют и, обмыв событие винцом и закусив пирожками с рисом, плеснут щелочи, добавят селитры, отдубят как следует, чтобы сдать в экспортный приемный пункт по два юаня семнадцать с половиной фэней за шкуру!
Но все это ушло в прошлое, кругом такая неразбериха, никому ни до чего нет дела, все сплошь власть да линия, линия да власть, драчка за, драчка против тех, кто за, драчка против тех, кто против тех, кто за, и так далее, ну, и еще самый-самый-самый-самый[23]… Кого сейчас хватает на иные заботы? Кому есть дело до какой-то клячи с ее седлом? Износилось седло? Ну и что, разве отразится это на власти и линии? Ну, погибнет коняга, стоит ли шуметь по этому поводу? К тому же чалый вовсе и не сдох, живет-здравствует!
Ну, будет, будет, куда это меня заносит! Чем брюзжать, занялся бы лучше седлом, подремонтировал, а то и новое соорудил.
Так упражнялся Цао Цяньли в уничижении, молча, а то и вслух обзывая себя ничтожным, презренным, и лицо невольно осветилось улыбкой, хотя что ее вызвало — довольство собой или издевка над собой, — так и осталось неясным. Но жить стало веселей, ведь язвить в собственный адрес, если это, конечно, делается остроумно, право же, приятней и безопасней, чем поддевать других.
Он прищурил один глаз и, покачиваясь, зыркнул по сторонам — точь-в-точь как это делает здешняя юная шантрапа.
"Эва, кусок войлока, откуда тут, однако, этот ветхий войлок? Да разве поймешь… А, вот! Он прыгнул к стене — в углу валялась брошенная соломорезка. Ее, должно быть, не запускали с лета 1966 года. В шестьдесят пятом, как раз во время «четырех чисток»[24], перешли было на травяную муку. Но разверзлось великое движение шестьдесят шестого[25], и все смешалось, а хитрец Хасанбай вернулся к старому способу — для ленивцев: прихватит охапку люцерны и швырнет скотине, даже спины не разогнув, — эй, салам, ну-ка, навались! Лезвия источила ржа, и в безмолвном бездействии, опрокинутая на бок, в пыль и солому, соломорезка бесполезно растрачивала свою железную сущность.
Однако не к соломорезке он явился с визитом.









