Тот, выслушав и зная почти всю эту историю о Гондурасове, расспросил, где и как он устроился, а потом, черкнув что-то себе в блокнот, сказал Равнову:
— Комиссарит товарищ Промедлентов, комиссарит. И не скоро, должно быть, уймется.
И замолчал, протянув, прощаясь, руку Равнову.
Позднее, много позднее, чем произошли разные приятные и неприятные события и в районе, и в личной жизни Головачева, этот случай с Гондурасовым он назвал самой «забавной» и самой «скверной» своей «операцией». Но все же это было много позднее. А до этого еще с год он стоял как штык на своей службе у Промедлентова, смутно догадываясь, что делает что-то не то.
Выполняя эти поручения, Головачев не раз уже задумывался над тем, не чудит ли Пармен Парменыч? Уж очень многие из них были несерьезны, ни по одному из них нельзя было сделать ни одного серьезного вывода.
И все это долгое и нерадостное для себя время Головачев жил очень одинокой, почти затворнической жизнью, все словно чего-то ожидая от завтрашнего дня. Возвращаясь из района, он забирался к себе, в пустые свои две комнаты, читал энциклопедию, вернее, несколько разрозненных томов старой Брокгаузовской энциклопедии, оставленных почему-то при отъезде Текучевым, всегда в одно и то же время ложился спать.
Жизнь Повидлова текла так же, как и прежде, но старик стал выпивать. Всегда можно было знать, когда он на работе и когда дома. Если в положенный час по селу или из домашнего репродуктора раздается его голос, сообщающий, что «увертюра не всегда является вступлением к опере, а может быть самостоятельным произведением», это значило, что старик трезв, в ударе, дома будет часам к десяти вечера.









