И суд присяжных, дурачье эдакое, вышиб твоего папаньку, а экспертом утвердил ксендза Пранайтиса. Видишь, какие пироги, друг мой Владислав Ипполитович… Чего ж ты говорил, будто отец твой учитель в гимназии? Смертная тоска лежала на лице Лютостанского. Он открыл рот, но говорить не мог, я видел, как тошнота перекатывается у него под горлом. Пьяно, неразборчиво пробормотал:
– Он и преподавал… греческий и латынь… в последние годы… в Вильно… – Ага, ага, понимаю… Это когда он опубликовал призыв, что, мол, большевизм – это пархатость духа, которой заразили жиды Россию. И, мол, всех их до единого надо выжечь каленым железом.
Бескостно, тягучей студенистой массой он перетек со стула на пол, замер на коленях, протянул ко мне свои наманцкюренные пальцы:
– За что? Павел Егорович,… За что? – Ты обманул партию. Органы. Родину. Ты и меня пытался обмануть.
Ни один из наших лучших клоунов – ни Карандаш, ни Константин Берман – не смог бы изобразить фигуры уморительнее: разваливающийся на куски, растекающийся от ужаса человек в майорской форме ползет на коленях и брызжет бесцветными струйками из глаз. Обхохочешься! Только у меня в кабинете некому было веселиться, поскольку это не спектакль шел, а прогон, генеральная репетиция, на которую публику не пускают.
А Виктор Семеныч уже сидел во Внутренней тюрьме.
– Я хорошо отношусь к тебе, Лютостанский. Потому и даю такой легкий выход. – Павел Егорович, помилосердствуйте!… Я не хочу… умирать… И еще и не жил как следует… Только последний год… Помилуйте… За что?… Я ведь не виноват… везде написано – сын за отца не отвечает… – Не виноват, говоришь? Может быть. Вот бойцы из Особой инспекции Свинилупова тебя и помилуют… – Я засмеялся, а Лютостанский ударил головой о пол, видимо, представив, что с ним сделают костоломы из Особой инспекции.









