Не знаю, какое воинство, какая идея стоят за ним, какие знамена развеваются над его иудейской ордой.
А за мной, за моею широкой спиной ого-го. Даль необъятная, синь неоглядная, земля родимая до последней кровиночки. И – ни одного человека. Один я. На поле срани. Никто за мной не стоит. Только мертвяки да перебежчики, перевертыши и оборотни. Погост бескрайний, кладбище бесконечное. Вся моя рать – я и Ковшук. И наемник брауншвейгский, вологодский тюрингец в далеком подъезде. И знамена наши истлели от двоедушия, моль лицемерия их побила, жизнь фарисейская распустила в нитки. Сейчас бы закричать: держите его! Он ведь нам всем враг! Державе нашей враг! Защитников ее доблестных гонитель и убийца.
"Никуда его не поволокут. И никуда не спустят. Задержат на несколько часов, проверят все и вышлют обратно, в сладостно-гниющую заграницу. А мне – шандец! Не на него моя обида. А на державу. Она разорвала со всеми нами государственный договор о сотрудничестве и взаимопомощи. Ведь договаривались как? Она – нам, а мы – ей. Мы и отдали ей все, безмозглые преданные кочегары.
– Да что вам надо-то, на самом деле? В ножки поклониться? Или, может, ручку поцеловать? – вынырнул я из забытья, которое было не сон, не явь, а беспросветная тоска воспоминания, обморок непрошено вернувшегося прошлого. Я не мог рассмотреть лица Магнуста – серая пелена дымилась в глазах. Только голос его слышал, безжизненный и властный, как из радиодинамика:
– Мы презираем идолопоклонство. Нам больно за тех, кто целует руки, и стыдно за тех, кому целуют.









