– Свои бы годы изжить по-тихому…
– Перестань, Семен, и слушать не желаю! Нам ли стоять на месте – в своем движении всегда мы правы! Таким нас песням учили? – Где они, эти учителя песельные? – В нашем горячем сердце! – воскликнул я. – В нашей холодной голове и чистых руках беззаветных рыцарей из ВэЧиКаго… Бросил подкатившемуся бармену десятку и велел дать два сухих мартини. -Ничего Семён, что мартини? – спросил я, извиняясь. – Они ведь всё равно мне «сливок» не дадут, это твой специалитет… Семен довольно кивнул брыластой мордой утопленника. Чокнулся я с ним своим бокалом, звякнули тоненько льдинки внутри, маслинки подпрыгнули, и потекла в меня душистая горьковатая живая вода из прозрачного цилиндрика, как камфора из шприца в умирающее от удушья тело.
– Мне, Паша, что мартини, что «сливки» – один хрен. А Эдик, – он кивнул на бармена, – подаст его какому-нибудь фраеру вроде тебя, а мне трояшечку вернет. Мне – польза, тебе – радость от шикарной жизни, и Эдику заработок, рубль тридцать пять. Вот все и довольны…"
"И я как– то потускнел от его слов, скукожился, пропал мой азарт. В этом жестком злом големе -под многослойными напластованиями отечных складок, нелепых бровей, грязноватого сукна швейцарского мундира, далеко за желтыми галунами убогой униформы – было какое-то неведомое мне знание, большее, гораз-до большее, чем в старых, сожженных мною накануне листочках, знание мне чуждое, опасное, страшащее.
– Жаль. Семен, книжек тебе читать некогда. Любопытно про тебя написал один поэт: «Кто знает, сколько скуки в искусстве палача!…» Ковшук равнодушно пожал тяжелыми покатыми плечами, ответил лениво:
– Может быть. Я не знаю. Я ведь, Пашенька, не палач. Я был забойщиком – это совсем другое дело, ты должен понимать.









