Мне было шесть, и поэтому я верил, что цвет — это счастье; я взял самые яркие мелки из коробки и разукрасил свою буренку лиловым, оранжевым, красным, медным, маджентой, пьютером, цветом фуксии, серым с блестками, желто-зеленым.
Помню, как мистер Дзаппадия орал, тряся своей бородой у меня над головой, схватил мою радужную корову и смял ее. «Я велел разукрасить теми цветами, какие вы видели!» Я переделал задание. Оставил корову незакрашенной и посмотрел в окно. Вверху раскинулось безжалостное синее небо. Я сидел среди одноклассников, нереальный.
Там, на улице, возле безжизненного человека, который, упокоившись, обрел больше жизни, чем до смерти; там, где назойливо воняло канализацией из сточных канав, у меня помутилось в глазах, цвета хлынули мне под веки.
Вот старик. Белый старик. Это Пол, он открывает калитку, за спиной позвякивает металлическая щеколда. Он мой дед не по крови, но по поступкам.
Зачем он пошел добровольцем на войну во Вьетнаме, если можно было откосить, уехав в Канаду? Знаю, он тебе не рассказывал, потому что иначе пришлось бы объяснять его абстрактную и неумолимую любовь к звуку трубы, пользуясь языком, на котором он едва говорил. Дед хотел быть «белым Майлзом Дэвисом[60]» из глухих лесов и кукурузных полей штата Вирджиния. Густые трубные ноты отдавались от стен двухэтажного дома его детства.
Помню стол. Как я старался вернуть его тебе. Как ты держала меня на руках, приглаживала мне волосы и приговаривала: «Тише, мой милый. Все хорошо». Но это ложь.
Скорее, было так: я отдал тебе стол, мама, то есть протянул свою радужную корову, достал ее из мусорной корзины, пока мистер Дзаппадия не видел.
Помню, как долго смотрел на тебя; мне было шесть, и я верил, что могу просто передать свои мысли тебе в голову, если буду достаточно долго смотреть на тебя. Помню, как плакал от злости. А ты не знала почему.









