Оленев тяготился своей приисковой должностью. Ему не хотелось никуда ехать сегодня, слушать бы Верочку, вспоминать о прошлом. Но хозяин…
— Да болен ты что ли, Николай Николаевич? — недовольно сказал владелец прииска, который сам же был и управляющим, — ходишь квелый, а еще офицер! Я тебя взял на службу, как военную косточку!
— Я вполне… — только и сказал Николай Николаевич, — говорить ни о чем не хотелось, голову ломило.
Конюхи вывели оседланных монгольских лошадок, только на таких лошадках и можно ездить по тайге. Маленькие, но выносливые, привычные к таежному гнусу.
— Пора бы обвыкнуть! — насмешливо говорил Карасев, — нежные вы, франты столичные, нас, тутошних, и мошка не ест, надоели мы ей, да и кожа задубела.
Казаки ехали привычно, словно срослись с лошадьми, пристально взглядывали по сторонам.
Где-то в глубине тайги вдруг раздался звериный, потрясающий вопль. Вылетев на прогалину, всадники, осадили лошадей.
— Прекратить! — крикнул Николай Николаевич.
— Как бы не так, — ответил один из деревенских, — этот бегляк нашу вершу с рыбой из речки вытянул. Ему бы сперва одну руку отпилить, потом другую, а уж потом на кол…
На коленях к всадникам подполз еще один приисковой мужик:
— Заарестуйте нас! Что хотите, делайте, только отберите у этих таежных иродов!
Возвращались, конвоируя шестерку рабочих, все они были привязаны к одной веревке.
— Мы не рабы, вы сами не выполнили контракт, не платите и кормите гнилыми сухарями. Я буду жаловаться…
— Ты прежде сдохнешь от чахотки! — мрачно пообещал Карасев.
В ту же ночь загорелся дом управляющего. Все метались, кричали, было страшно. Николай Николаевич вместе со всеми стоял в цепочке, передавая ведра с водой, а мысли были о Верочке.
Дом выгорел дотла, Карасев отбыл в Томск, за полицией. Охранять арестованных рабочих должен был Николай Николаевич. Он отдал распоряжения казакам. Проверил самолично запоры на арестантской избушке. Вместиться туда могло от силы человек десять, а набили три десятка. Поляк кричал в зарешеченное окошечко:
— Кровосос! Душитель Польши! Бог покарает тебя!
Вернувшись поздно в свое жилище, Оленев хотел зажечь свечу, чтобы написать в Петербург прошение о помиловании.










