Ну пожалуйста, оставь их. Оставь ты их всех в покое, прошу тебя. Не надо их больше трогать. Посмотри, как им плохо. Как они несчастливы все. Они ведь тебе не нужны даже. Ну хочешь, я на колени встану?
Соня весело щурится и склоняет голову набок, как любопытная птица. Выбирает подходящую реакцию, калибрует улыбку. Такое лицо она надевает, когда люди говорят непонятное, рассказывают скучные истории или хвалят при ней кого-то другого. И еще анекдоты, вдруг понимает Маша. С этим же самым выражением лица – отложенная эмоция, трогательное замешательство – она слушает шутки; у чертовой суки нет чувства юмора, никогда не было.
Моргнув, Соня собирает лицевые мышцы, пускает ток. Мягко приподнимает брови, раскрывает глаза, делает губы круглыми. Удивленная нежность, вот что она выбрала.
– Машка, Машка, – говорит Соня. – Ну что ты говоришь такое. Как это не нужны? Никуда я вас не отпущу.
И швыряет в Машу своей любовью, жадной, непереносимой, на четыреста киловатт, от которой меркнет прибитый над отельным крыльцом прожектор. И шагает вперед, тянет слабые холодные пальчики, чтобы схватить и обнять, прилепиться. Больше не выпускать.
А у Маши снова есть выбор: покорно склонить голову, подставить затылок. Или отшатнуться и дать деру, убежать вслед за Вадиком, спрятаться в доме и недолго держать дверь изнутри.
Она вдыхает сладкую смесь духов и табака, закрывает глаза и старается проглотить тошноту и отчаяние, безнадежное кислое дежавю.
И срывается в пропасть.
Глава двадцать пятая
В настоящее горе невозможно вмешаться, его нельзя облегчить. Разговоры и прикосновения беспомощны, потому что не достигают цели.
Двадцатилетняя Лиза ничего бы не поняла и обиделась, тридцатилетняя – испугалась бы и сбежала. Но Лизе сорок, и поэтому она терпит.









