– Вот, на, держи, – и торопливо сдирает через голову свою мятую толстовку, стыдясь нечистых растянутых рукавов, и влажных подмышек, и того, что трое суток подряд спал и пил в одежде, не раздеваясь.
Прикоснуться к юной шелковой коже лежалой нечистой тряпкой, навязать ей запах собственного тела и его негодные соки – немыслимая наглость, возмутительное кощунство, думает он, сминая проклятый кусок материи в сырой комок. Уже надеясь, что она откажется. Не повернется, сделает вид, что не услышала, избавит его от позора. Но Лора оглядывается, послушная и тихая, подходит вплотную.
– А ты? – спрашивает она. – Как же ты?
И не дожидаясь ответа, уже доверчиво нагибает голову и протягивает вперед руки; складывает пальцы лодочкой, чтобы не застрять в рукавах. Не оставляет ему выбора.
Одевать другого – умение, доступное только взрослым. Тем, кто возился с младенцами и стариками. Научился угадывать неприемлемые углы, без насилия побеждать сопротивление суставов. Так что Вадик невольно на мгновение превращается в грубого варвара и делает все неправильно, а Лора почему-то не помогает ему. Просто замирает, застревает в узкой горловине, внутри тесного хлопкового кокона, пассивная, как завернутый в полотенце ребенок.
Он слышит ее дыхание под толстой тканью, неровные судорожные вдохи и выдохи и думает: она сейчас задохнется. Она как будто хочет задохнуться. Испуганный, он хватает застиранный ворот и тянет вниз, запутываясь пальцами в ее волосах, и освобождает ее, уже плачущую, горькую, невыносимую, с опрокинутым соленым ртом. Ее лицо слишком близко и потому искажено, некрасиво; крылья носа покраснели, веки опухли, мокрые ресницы слиплись. Он откидывает голову и глядит в потолок, и просит привычно: Господи, помоги мне, – но в этот раз Бог впервые не слышит его, равнодушно спит наверху, над пустыми и темными спальнями, над тяжелой черепичной крышей, над плоским снежным небом.
"Бог не вмешивается, когда они, запутавшись в перекрученном куске хлопка, сталкиваются животами; не предпринимает ничего, когда пряжки их ремней притягиваются с железным стуком, как магниты. Уже понимая, что остался без помощи, он еще борется сам. В конце концов, нельзя же бросить ее вот так, растерянную и спеленутую. Сейчас, говорит он, подожди, тут где-то был рукав, и трогает ее аккуратно, не глядя вниз, надеясь, что руки целомудреннее глаз.
И, скользя рукой вдоль хрупких горячих ребер, неожиданно натыкается ладонью на маленький острый сосок, твердый как пуговица. Он сдается только тогда, только в этот момент.
– Ничего. Не бойся, – бормочет он, задыхаясь от жалости и похоти, и закрывает глаза, и касается языком горькой мочки уха, и пульсирующей вены на соленом виске, и нежной щеки, и переносицы, и мягких заплаканных губ.









